Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Motroshilova_N_V__red__-_Istoria_filosofii_Zap.doc
Скачиваний:
79
Добавлен:
12.11.2019
Размер:
6.8 Mб
Скачать

Примечания

1 Леонардо да Винчи. Избранные естественнонаучные произве­дения. М., 1955. С. 11. 2 Там же. С. 9. 3 Там же. С. И, 23. * Там же. С. 854.

5 Польские мыслители эпохи Возрождения. М., I960. С. 59~60. 6 Там же. С. 42.

7 Paracelsus. Das Licht der Natur. Philosophische Schriften. Leipzig, 1973. S. 7. «Ibid. S. 8.

9 Бруно Дж. Диалоги. M., 1949. С. 236. ™ Там же. С. 316. и Там же. С. 271.

  1. Bruno G. Opera latine conscripta. Napoli; Firenze, 1879-1891. Vol. I. Pars II. P. 312.

  2. Бруно Дж. Диалоги. С. 208.

  3. Bruno G. Opera latine... Vol. I. Pars II. P. 313.

  4. Бруно Д. Диалоги. С. 204. Iе Там же. С. 320. 17 Там же. С. 458.

18Bruno G. Opera latine... Vol. I. Pars II. P. 316.

    1. Campanella T. Dio e la predestinatione. Firenze, 1949-1951. Vol. 1. P. 134.

    2. Эстетика Ренессанса / Сост. В. П. Шестаков. М., 1981. Т. 2. С. 425.

Кампанелла Т. Город Солнца. О наилучшем государстве // Из сонетов Кампанеллы / Ред. и авт. вступит, ст. В. П. Волгин. М., 1954. С. 45 . 22 См.: Там же. С. 136, 138. 23 Там же. С. 71

.Глава 3. Парадоксы реформации: от независимой веры к независимой мысли

1. Знание, вера и воля в теологии ранней реформации

Эпоха Ренессанса была временем великого подъема искусства и независимого научного исследования. Куда труднее определить, чтб она означала для религиозной и религиозно-нравственной жизни.

Русский философ И. А. Ильин справедливо заметил, что инте­гральным понятием всей культуры Возрождения следует считать понятие непосредственного, свободного духовного опыта и что ре­лигия оказалась той сферой, где этот опыт заявил о себе всего раньше и всего убедительнее. XIV и XV вв. — время решительного наступления на схоластику, представлявшую собой практику "ра­зумного истолкования несвободного, догматизированного опыта"1. Это века, когда впервые было поставлено под сомнение "нелепое и чудовищное представление о религиозном "профане" как о челове­ке, неспособном к подлинному религиозному опыту и обязанному веровать в то, что ему предпишут другие"2.

Эпоха Ренессанса отмечена никогда прежде не виданным много­образием христианских воззрений, которое связано с углубившейся персональностью веры. Сотни людей, как в "верхах", так и в "ни­зах" позднесредневекового общества, пытаются "найти своего соб­ственного Христа в своем собственном сердце" и соответственно составить самостоятельное и выстраданное представление об отно­шении Бога и мира. Стремительно растет число новых сект и дис­сидентских движений, с которыми господствующая церковь уже не может справиться ни рационально (с помощью ученого богосло­вия), ни дисциплинарно (посредством запретов и преследований).

Было бы, однако, опрометчиво оценивать этот процесс просто как благотворное оживление религиозной жизни, которому могли сопротивляться только завзятые церковные догматики.

Сектантско-диссидентское свободомыслие XIV-XV вв. быстро перерастало в конфессиональную анархию. Оно несло в себе тен­денции, которые приводили в смущение не только ответственного христианского теолога, но и всякого человека, привыкшего видеть в Боге прочное основание нравственной жизни.

»Обнаруживал ось, например, что "поиски Христа в собственном сердце" сплошь и рядом выводили далеко за пределы христологии, в область неоязыческих или мистико-пантеистических воззрений. Священное Писание толковалось совершенно субъективистски, как "какая-нибудь гадальная книга" (Мартин Лютер). Бог утрачивал трансцендентную таинственность, делался легкодоступным объек­том наития или оккультных практик. Порой дело доходило до своеобразного теологического титанизма — до уверенности в том, что человек всесилен в своем воздействии на Бога и может прину­дить его (!) к благодеяниям с помощью особо изощренной аскезы или магии.

Еще чаще случалось, что Бог, — если воспользоваться выраже­нием Канта, — делался все более "индульгентным", т. е. снисходи­тельным к человеческим слабостям, манипулируемым и, наконец, подкупным (скандальная продажа индульгенций в начале XVI в. была лишь предельно наглым практическим выражением этой широкой общей тенденции).

Мечтательному представлению о способах стяжания небесного блаженства (особенно притягательному для богатых) соответство­вали грезы о скором пришествии "земного рая" (духовный опиум для бедных и угнетенных). Служители папской церкви все более напоминали кассиров, торгующих входными билетами в царство небесной гармонии. Плебейские же духовные вожди рядились в хитоны пророков, чудодеев, толкователей внутренних и внешних знамений. И в тех, и в других было очень мало подлинно христи­анского.

Обобщая все это, можно сказать, что в сфере религиозно-нрав­ственной эпоха Ренессанса была еще и эпохой Декаданса (повсеме­стно ощущаемого духовного упадка).

В самом деле: возвращение к первоначалам евангельской веры соседствовало с бурным оживлением суеверий и оккультизма (по­клонения реликвиям, астрологии и демонологии, каббалы и хиро­мантии, ведовства и страха перед ведовством). Успехи новых нрав­ственно-аскетических учений (Фома Кемпийский) бледнели перед успехами магии. Критико-рационалистические достижения поздней схоластики (Дуне Скотт, Уильям Оккам, Роджер Бэкон) смотре­лись как слабые огни в сгущающемся мраке мистицизма. Попытки строго морального истолкования евангельской проповеди (Лоренцо Валла и Эразм Роттердамский) находили противовес в примитив­ном, нравственно равнодушном, а то и прямо-таки манихейском профетизме и утопизме. И все это — в условиях кризиса и стагна­ции сложившейся церковной организации

Неудивительно, что в клерикальной публицистике эпохи Возро­ждения мы не найдем никаких восторгов по поводу возрождения (духовного подъема и оздоровления). Честные и мыслящие ее представители исполнены глубокой тревоги; они говорят о развра­щенности священного сословия, повсеместном упадке нравов, бедст­венном состоянии церкви и веры. Из этой тревоги, находившей от­звук в широкой массе мирян, рождается страдательно-творческое движение за обновление веры, обратившееся против папства и уже в первой трети XVI столетия получившее подлинно демократичес­кий размах. Движение это — религиозная реформация. Она начинается энергичной проповедью Лютера и проходит через такие драматические события, как формирование лютеранской церкви в германских княжествах; подъем анабаптизма и крестьянская война 1524-1525 гг.; утверждение кальвинизма в Швейцарии; распро­странение протестантства в Нидерландах, Скандинавии, Англии и Франции; борьба Нидерландов за независимость (1568-1572); чудовищные религиозные войны первой половины XVII в., привед­шие к утверждению идей веротерпимости и отделения церкви от го­сударства; появление "второго поколения" протестантских конфес­сий (социниане, пиетисты, гернгутеры, квакеры, мормоны и т. д.); английская революция 1645-1648 гг. Признанными лидерами Реформации были Мартин Лютер (1483-1546), Ульрих Цвингли (1484-1531) и Жан Кальвин (1509-1564).

Для того, чтобы составить адекватное представление об отно­шении Реформации и Ренессанса, необходимо обратиться к содер­жанию раннереформационной проповеди (к сочинениям Лютера, Цвингли и Кальвина, появившимся в 20-30-х гг. XVI в.).

Несомненно, что ранняя Реформация наследовала основному почину Возрождения — его персоналистскому духу. И. А. Ильин совершенно прав, когда утверждает, что самостоятельный духов­ный опыт, культивированный Ренессансом, "Реформация провоз­гласила [...] верховным источником религиозной очевидности"3. Продолжая основное — персоналистское — усилие гуманистов XIV-XV вв., первые реформаторы сделали попытку "создать новое учение о Боге, мире и человеке [...] на основании свободной позна­вательной очевидности"4. Гуманистов Возрождения и представите­лей раннереформационной мысли роднила патетика свободной совести, идея возврата к истокам (в одном случае — к античным и евангельским, в другом — к евангельским и святоотеческим); стремление к нравственному толкованию Писания; глубокая непри­язнь к схоластике, догматике и застывшим формулам церковного предания. Совпадения эти столь очевидны, что не раз рождали со­блазн сочленить Ренессанс и Реформацию в одну социокультурную и духовную эпоху4.

Но не менее существенна и другая сторона проблемы. Реформа­ция — не только продолжение Ренессанса, но и протест против него — протест решительный, страстный, порой отливающийся в фанатические формулы антигуманизма и даже мизантропии. Брать эти формулы под защиту значило бы отказываться от цивилизован­ного, человеколюбивого образа мысли. И вместе с тем нельзя не видеть, что несогласие Реформации с Ренессансом было достаточно обоснованным и что сам цивилизованный образ мысли многим обя­зан этому несогласию.

Солидаризируясь с возрожденческим признанием индивидуаль^ ндго человеческого Я, ранние реформаторы категорически отверга­ли, однако, ренессансное родовое возвышение человека, возве­личение его как категории, как особого вида сущего (или — на теологическом языке — как особого вида твари). В возрожденчес­ких дифирамбах по адресу человеческого совершенства (особенно выразительных, например, у Марсилио Фичино) они сумели рас­слышать тенденцию к обожествлению человека.

В раннереформаторских сочинениях персональный духовный опыт трактовал­ся как наиболее надежный источник всех достоверно- стей и осознанных внут­ренних возможностей. Но одновременно подчеркива­лось, что это опыт сущест­ва, способности которого (разум, интуиция, воображе­ние, воля) принципиально ограниченны и несравнимы со способностями Бога.

Лютер, Цвингли и Кальвин прочно удержива­ют важнейшую экспозицию христианского вероучения (как восточного, так и за­падного), которая была за­темнена или размыта в ре- нессансных теологиях: Бог трансцендентен миру (т. е. пребывает вне его, за пределами всего, что открывается во внешнем и внутреннем опыте) и не­соразмерен конечному, бренному и греховному человеку.

Посмотрим, как этот тезис, возрождаемый в противовес Возрожде­нию, отзывается в реформационных представлениях о познании (в эпистемологии, если говорить сегодняшним философским языком).

„„ i v «г.-,, .

Мартин Лютер

Познание Бога, каков он сам по себе, — абсолютно непосиль­ная задача: тот, кто ею задается, подвергается одному из опасных соблазнов. Таков постоянный мотив реформаторской критики схоластики (в частности, рациональных доказательств существова­ния Бога и попыток определить его сущность и свойства). Рефор­маторы — непримиримые обличители богопостигающего разума, который тщится обосновать веру и претендует на исследование последних тайн бытия. Именно этот разум Лютер называет "потас­кухой дьявола" и именно по отношению к нему ведет себя как принципиальный агностик, согласный с традицией апофатического (негативного) богословия, представители которого утверждали, что сущность и качества Бога поддаются лишь отрицательным опреде­лениям (Бог, каков он сам по себе, ни конечен, ни бесконечен, ни относителен, ни абсолютен, ни свет, ни тьма и т. д.).

С той же решительностью реформаторы выступают против всякой рационально обосновываемой техники воздействия на божественную природу и божественную волю, т. е. против магии в любых ее выражениях. В раннереформационной литературе магия (вкупе с астрологией и другими искусствами прорицания) рассмат­ривается как худший род умственной гордыни.

Но, может быть, отвергая рациональное познание Бога, первые реформаторы оставляют возможность для его созерцательного, интуитивного или мистического постижения? — Нет, сверхчувст­венное или сверхразумное (иррациональное) богопознание также ставится ими под сомнение. Никаких похвал интуиции раннере- формационные сочинения не содержат. Несколько сложнее обстоит дело с оценкой мистического опыта.

Мартин Лютер в юности был несвободен от влияния поздне- средневековых немецких мистиков (прежде всего Иоганна Тауле- ра). Однако к моменту первых критических расчетов со схоласти­кой он порвал с их исходными принципами, а в 1524 г. объявил войну мистико-спиритуалистическому богопознанию5. Что касается Цвингли и Кальвина, то они враждебно относились к мистике уже с начала своей реформаторской деятельности.

Мы задержались на этом вопросе, поскольку, в нашей исто­рической литературе времен "воинствующего атеизма" было рас­пространено мнение, будто религиозные реформаторы (в отличие от гуманистов) критиковали средневековый схоластический разум с позиций мистики и иррационализма6.

Мнение это ошибочно по двум причинам: во-перзых, потому, что миетическее наитие (и другие экстраординарные душевные со­стояния) осуждаются реформаторами не менее резко, чем ratio, а во-вторых, потому, что разум, если он не претендует на постиже­ние последней тайны бытия (т. е, природы, сущности, качеств и способностей Бога), в раннереформационных сочинениях не только не порицается, но и всячески превозносится. Со свойственной ему простотой и доходчивостью это выразил Лютер. "Разум, — гово­рил он, дарован нам не для постижения того, что над нами (природы Бога, ангелов и святых обитателей неба), а для постиже­ния того, что ниже нае (животных, растений, состава веществ)". Разум, посягающий на исследование потустороннего, — либо мечтатель, либо шарлатан; но в мире посюстороннем нет преграды для его проницательности. Такова весьма своеобразная (и весьма радикальная) реформаторская трактовка теории двойственной ис­тины, восходящей к аверроизму XIII в. и к философии Оккама. Экспозиция трансцендентности и рациональной непостижимости Бога дает на другом полюсе экспозицию доступного и познаваемого мира (природы и общества). Последнюю можно определить как бого­словское признание прав опытного наблюдения, исчисления, обще­значимой проверки предположений и догадок, — признание, чрез­вычайно благоприятное для становления новой, несхоластической рациональности, первым триумфом которой станет эксперименталь­но-математическое естествознание7.

Но как все-таки быть с проблемой богопостижения? Не следует ли признать, что Бог, неисследимый ни для разума, ни для интуи­ции, ни для мистического озарения, вообще навсегда остается за за­весой неведения?

Нет, это совершенно не соответствовало бы тому, что пыталась утвердить раннереформационная теология. Ее сокровенная пара­доксальная мысль заключалась в следующем: Бог непознаваем и все-таки доступен пониманию; он скрыт для тех, кто дознается и исследует, но открыт тем, кто верит и внемлет. Или, по-лютеров- ски доходчиво и выразительно: "Бог лишь настолько известен человеку, насколько сам пожелал ему открыться". Откровение Бо- жие — это Богочеловек и Слово (божественное слово Писания). Бытие Бога для человека (единственный онтологический статус Всевышнего, который с очевидностью обнаруживается во всяком персональном религиозном опыте) — не что иное, как Личность с ее поступками и речью. Для постижения Бога как личности не требуется ни дедукции, ни индукции, ни эксперимен­тов, ни экстраординарных душевных состояний; для этого вполне достаточно пассивного вслушивания в смысл священного текста. Последнее же (вслушивание) возможно лишь благодаря вере.

Важно понять, что вера в раннереформационной теологии — это вообще не познавательная способность, противостоящая способ­ностям разума, интуиции или мистического слияния с божеством. Это прежде всего определение воли: "настроенность", или "уста­новка", как сказали бы мы сегодня. Ведь в истоке, в наиболее эле­ментарном своем выражении вера — это просто доверие (смирен­ное, терпеливое и любовное отношение к священному тексту, безо­говорочное признание его правдивости и мудрости). Когнитивному (познавательному) отношению к Богу, которое стояло на переднем плане в средневековой схоластике, Реформация противопоставляет отношение герменевтическое (доверительно-понимающее). И ко­нечно же, совсем не случайно то обстоятельство, что родоначальни­ком новейшей герменевтики (теории понимания) станет в начале XIX в. выдающийся протестантский теолог Ф. Шлейермахер.

Безоговорочное признание правдивости и мудрости Писания — центральная идея раннепротестантской теологии. У Лютера, Цвинг- ли и Кальвина это решающий критерий для различения истинно христианских церквей от псевдохристианских (примат Писания над преданием, над постановлениями пап и соборов). Но одновременно это еще и предпосылка допустимого христианского плюрализма. На условии веры в истинность Писания возможно множество мне­ний, возможен — и даже необходим — спор о наилучшем толкова­нии библейско-евангельского текста. Спор этот должен определять­ся известными общезначимыми правилами, и главным среди них признается "убеждение с помощью разумных доводов" (речь Люте­ра на Вормском рейхстаге 1521 г.).

Суть лютеровской декларации — не в допущении теоретических (например, естественнонаучных) аргументов в человеческое рассуждение о творце. Суть ее — в стремлении к рациональной ор­ганизации самой герменевтической дискуссии. Определить опти­мальные формы такой организации реформаторы, разумеется/ не могли (формы эти еще и по сей день остаются предм том полеми­ки, в которую втянуты, пожалуй, самые выдающиеся философские умы последней трети XX столетия: Г. Г. Гадамер и Н. Луман, Дж. Роулс и Р. Рорти, К.-О. Апель и Ю. Хабермас). Правила ра­зумного герменевтического спора, намеченные в раннереформаци­онной теологии, были неуклюжи, обманчивы, ломки и, что особен­но печально, грубо нарушались впоследствии самими же реформа­торами. И все-таки именно раннему протестантизму принадлежит заслуга первого прикосновения к тому, что сегодня именуется "коммуникативной этикой", "рациональной этикой дискурса", или (если держаться терминологии XVII-XVIII вв.) — к основопола­гающим, философски значимым проблемам веротерпимости.

Раннепротестантские общины (например, в Виттенберге или Страсбурге 20-х годов XVI в.) были первыми в истории конфессио­нальными группами, где независимая вера обрела многие характе­ристики независимого мышления. Она рождалась как выбор со­вести, испытывалась на оселке Писания, оттачивалась в спорах с "равными по разуму" и реализовалась в активном противостоянии враждебному римско-католическому миру. Это была вера, далекая от мечтательства, уважающая мирское и практическое применение разума и неотделимая от воспитания воли.

Первые реформаторы заслуживают того, чтобы их признали самыми чистыми и последовательными фидеистами. Прочная вера, противопоставленная как рациональному, так и иррациональному богопознанию, рассматривается ими в качестве необходимого и дос­таточного условия спасения (sola fide — спасение только верой). Вера, начинающаяся с самоотрешенного вслушивания в смысл Писания, становится базисом для построения единого дела жизни, обнажающего суетность множества "добрых дел", предписываемых церковью, властями или обычаем. Следствием реформаторского фидеизма оказывается в итоге независимое, волевое, рассудитель­ное и ответственное поведение в миру.

Нельзя не обратить внимания на парадоксальность этого следст­вия. Все реформаторы (и Лютер, и Цвингли, и Кальвин) доктри- нально отрицают свободу воли. Перед лицом Бога у человека нет ни воли, ни достоинства, — доказывает Лютер в трактате «О рабстве во­ли.» (1525), полемически заостренном против трактата Эразма Рот­тердамского «О свободе воли». Всякое действие человека отначала предопределено провидением, — категорически утверждает Каль­вин в своем «Наставлении в христианской вере» (1536). Но может ли на почве вероучения, содержащего подобные постулаты, сфор­мироваться независимый, волевой и ответственный мирянин? Разве не очевидно, что, сознавая себя существом, лишенным истинного достоинства, он будет легко мириться с подневольным, предписан­ным, рабским существованием? Разве сознание предопределенности всего им совершаемого не сделает мирянина фаталистом и квиети­стом, безвольно капитулирующим перед обстоятельствами?

Утвердительный ответ на эти вопросы представляется чем-то логически очевидным. На деле такая очевидность покоится на сложном и далеко не очевидном мировоззренческом допущении, — допущении того, что мир представляет собой единое целое, про­зрачное для нашего ума, и что Бог (или какой-либо эрзац бога) присутствует в нем имманентно и поддается нашему рационально мотивированному воздействию.

Но это, увы, не единственно мыслимый мир, и уж совсем не тот, в котором жил христианин XVI столетия. Для будущих при­верженцев Лютера и Кальвина решающее значение имело представ­ление о трансцендентном Боге, в которого можно только верить, и о принципиальном, непреодолимом разделении мира на посюсто­ронний и потусторонний. Поэтому из постулатов рабской воли и провиденциального предопределения ранний протестант с логичес­кой необходимостью делал выводы, далекие от квиетизма.

Да, перед Богом я раб, но только перед Богом! Только ему — через веру — полное смирение сердца, верноподданничество и безоговорочная покорность. Но именно поэтому добровольное раб­ство здесь, на земле, для меня невозможно, В отношении мирской власти допустимо лишь ограниченное повиновение, сообразующее­ся с достоинством моей персональной веры и е требованиями юри­дической справедливости. Ибо порядок небесного (Божьего) града не должен быть порядком града земного!

Да, моя судьба предопределена от века! Но именно вера в на­личие этого высшего предопределения, каким бы оно ни было, дает мне силу противостоять любым мирским, посюсторонним определе­ниям моей участи, любому давлению обстоятельств или ученых формул познанной необходимости. Потусторонняя предопределен­ность — это посюсторонняя (пусть только негативная) свобода. Или, как это великолепно выразит в своих разъяснениях Реформа­ции Ф. Шеллинг: "В чем спасение от фатума? — Оно в провиде­нии!".

Вера, как она трактуется ранними реформаторами, — это шифр свободной воЛи. Мирянин XVI в., сосредоточенный на небесном спасении, понимал его гораздо лучше, чем любые декларации, любую риторику свободной воли, в какой-то момент непременно замыкавшуюся на логику расчетливого стяжания земных благ. Тео­логи-реформаторы доктринально отрицали свободу воли и вместе с тем утверждали волю и независимость, которые приносит с собой прочная вера. Об этой воле и независимости нельзя сказать чего- либо положительного, связывая их с конкретным целеустремлени­ем или объектом желаний. Они (как и понимание природы Бога) могут быть выражены лишь апофатичееки, лишь отрицательно. Свободная воля христианина — это своего рода роковое бессилие, неспособность вести себя не так, как требует вера. Именно таков философский смысл знаменитого девиза Мартина Лютера: "На том стою и не могу иначе!".

В пространстве рационального рассуждения о ценностях, целях и средствах раннепротестантские представления относительно пре­допределения, рабской воли и свободы христианина всегда останут­ся парадоксами. Парадоксален и весь историко-культурный облик теологов-реформаторов: это ортодоксы, восставшие против догма­тики, это фидеисты, благословляющие дерзость разума в изучении природы и общества, это горькие мизантропы, пробуждающие в мирянине-простолюдине чувство его человеческого достоинства.

Нет ничего легче, как уличать реформаторов в противоречиях и в потере логической памяти. Куда труднее (и важнее) увидеть скрытую смысловую последовательность их учения, которая в ту эпоху (эпоху глубокого цивилизационного перелома) могла реали­зоваться лишь диалектически-парадоксалистским образом8. Без парадоксов невозможно было вырваться из мира идолатрии, неиз­бежной для традиционного общества, и вступить в мир независи­мой веры, а затем и независимой мысли, отличающих Новое время. Без парадоксов нельзя было перейти от христианской религии, скованной церковным догматом и церковной соборностью, к хри­стианской культуре, суть которой, как однажды кратко и точно выразился Мераб Мамардашвили, состоит просто в том, чтобы "в частном деле воплощать бесконечное и божественное".

Обратимся к исходному, провоцирующему и смыслоопределяю- щему, парадоксу реформационного процесса.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]