Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Ортега-и-Гассет X. - Что такое философия (Мысли...docx
Скачиваний:
6
Добавлен:
23.11.2019
Размер:
1.35 Mб
Скачать

культуралистская тенденция. Эта односторонность имеет и тяжкие последствия. Если мы тем только и занимаемся, что приспосабли­ваем наши убеждения к тому, что разум объявляет истииой, мы •рискуем уверовать в то, во что мы верим, до такой степени, что наши убеждения оказываются плодами наших желаний. Но тем самым культура не реализуется в нас, оставаясь поверхностным вымыслом над действительной жизнью. На протяжении последне­го века в той или иной мере (но с одинаковым ожесточением) это было характерным явлением европейской истории. Верили в тог что верят в культуру; но, строго говоря, это был гигантский кол­лективный вымысел, в существовании которого индивид не отда­вал себе отчета, поскольку он был заложен в самом основании его созпания. По одной стороне шло движение принципов, фраз, жестов — иногда героических; по другой — реальное существова­ние, повседневная и каждочасная жизнь7*. Английское cant*, это скандальное удвоение — во что верят, действуя, и что делают на самом деле,— не есть, как полагают, нечто специфически англий­ское, оно характерно для всей Европы. Восточный человек, при­выкший не отделять культуру от жизни, всегда требующий от первой жизненности, видит в поведении человека Запада ради­кальное, всеобъемлющее лицемерие, и не может удержаться ог презрения, вступая в контакт с европейцем.

Мы не пришли бы к такому расколу между нормами и их исполнением, если бы вместе с императивом объективности нам предписывалась верность себе самим, содержащая ряд жизненных императивов. Необходимо, чтобы в каждое мгновение нам было ясно, действительно ли мы веруем в то, во что, как считается, мы верим; интересует ли нас, пробуждает ли глубинную энергию нашей личности «официально» принимаемый нами этический идеал. Этим постоянным mise аи point** нашей внутренней ситуа­ции мы бы автоматически производили селекцию культуры, эли­минировали бы все ее формы — несовместимые с жизнью, утопич­ные и ведущие к лицемерию. Культура не удалялась бы от по­рождающей ее жизненности и не была бы обречена на окостене­ние в своих призрачных далях. И вот в. одной из фаз историче­ской драмы, когда для спасения от катастрофических обстоя­тельств человеку необходима вся его жизненная решимость — та решимость, что питается и побуждается верой в трансцендентные ценности, т. е. в культуру,— в час, подобный тому, который пере­живает сейчас Европа, все рухнуло. Однако стечения обстоя­тельств, подобные нынешнему, являются и экспериментальными проверками культуры. Не собственное благоразумие, но жестокие факты наложили на европейцев обязанность быть верными самим себе, решать — действительно ли они верили в то, во что верили. И выяснилось, что не верили. Это открытие назвали «крахом

7* См.: Fraseología у sinceridad, 1927, El Espectador ,9.

* Лицемерие, хашкенство (англ.).

** Выяснение главного, разъяснение, уточнение (фр.) -

24

культуры». Ясно, что не в нем дело: намного раньше потерпела крушение верность европейцев себе самим. Крах потерпела их жизненность.

Культура вырастает из жизненных корней субъекта и являет­ся — повторяю это намеренно еще раз — жизнью sensu stricto, спонтанностью, «субъективностью». Мало-номалу наука, этика, искусство, религиозная вера, юридическая норма отрывались от субъекта и обретали собственную плотность, независимую значи­мость, престиж, авторитет. Приходит момент, когда сама всесози- дающая жизнь преклоняется перед своим творением, подчиняется ему и служит ему. Культура объективировалась, противопостави­ла себя той субъективности, которая ее породила. Объект — ob­jection, Gegen-stand — означает именно нротиво-стояпие, то, что утверждается независимо и стоит перед субъектом как его закон, его правило, как то, что им правит. В этой точке движения куль­тура торжествует. Но такое противостояние жизни, эта дистанция по отношению к субъекту должны удерживаться в неких преде­лах. Культура жива, пока ока получает приток жизни от субъек­тов. Когда он прерывается, культура отдаляется и незамедлитель­но засыхает, становясь священнодействием. У культуры есть и свой час рождения, и час священства; час лирический и час на­чинающегося окостенения, час завершения8*. В эпохи реформ, вроде нашей, нужно отказать в доверии завершенной культуре и содействовать культуре нарождающейся. А это значит, что куль­турные ихмперативы откладываются в сторону и с неизбежностью становятся императивы жизненные. Верность, спонтанность, жиз­ненность — против культуры.

  1. Две иронии, или Сократ и Дон Хуан

Человеческой жизни всегда были присущи два ее измерения, куль­тура и спонтанность, но только в Европе дело дошло до полного их разведения, до раскола — вплоть до образования двух антагони­стических полюсов. В Индии или в Китае ни науки, ни мораль никогда не превращались в независимые от спонтанной жизни силы, устанавливающие над нею свое господство. Мышление вос­точного человека, будь оно более или менее достоверным и глубо­ким, никогда не отрывалось от субъекта, дабы обрести отчетливо объективное существование вроде физического закона в сознании европейца. Нет недостатка в точках зрения, согласно которым жизнь Востока кажется более совершенной, чем западная; но вос­точная культура явно уступает нашей — в ней в значительно мень­шей степени реализован смысл, который мы придаем термину

8* Было бы интересно исторически проследить этот процесс и посмот­реть, как то, что когда-нибудь станет чистым принципом права, начинает свое существование в виде магического обычая или легендарного деяния, группового интереса или чисто материального удобства. То же самое про­исходит с наукой, моралью или искусством. Стоило бы создать генеалогию культуры.

25

«культура». Слава и, может быть, трагедия Европы коренятся, напротив, в доведении до самого конца всех следствий этого транс­цендентного измерения жизни. Мудрость и мораль Востока ни­когда не теряли свой традиционалистский характер. Китаец не в состоянии оформить идею мира, опираясь на один лишь ра­зум, на истинность этой идеи. Чтобы присоединиться к ней, убе­дить себя, ему нужно подкрепить ее авторитетом незапамятного прошлого; он должен найти ей основание в умственных навыках, хранимых расою. Существующее по традиции отличается от суще­ствующего от имени культуры. Традиционализм есть лишь одна из форм спонтанности. Люди 1789 г. подняли на воздух все прош­лое, опираясь в своих разрушительных действиях исключительно на чистый разум. И наоборот, для проведения последней китай­ской революции ее потребовалось превознести, ссылаясь на реко­мендации самых аутентичных догм Конфуция20.

Вся прелесть и вся мука европейской истории вытекают, быть может, из доведенной до предела дизъюнкции, противоречия, к которому пришли оба термина. Культура, разум стали до такой степени «чистыми», что дошли до почти полного разрыва комму­никации со спонтанной жизнью, остававшейся, в свою очередь, свободной, отважной и как бы первобытной. Высочайшее напря­жение породило ни с чем не сравнимый динамизм, неисчислимые перипетии и постоянные колебания нашей континентальной исто­рии. История Азии кажется нам каким-то растительным процес­сом, инертным существованием, лишенным той пружины, которая требуется для борьбы с силами Судьбы. Эта мощная пружина аостоянно разжималась — благодаря разности уровней между двумя полюсами жизни — на протяжении эволюции Запада. По­этому наилучшее объяснение европейского исторического процес­са дает фиксация различных этапов соотношения культуры и спонтанности.

Нельзя забывать, что культура, разум не всегда существовали на Земле. Хронологически точно установлен момент, когда был открыт объективный полюс жизни — разум. Можно сказать, что в тот день и родилась Европа. До этого существование на на­шем континенте не отличалось от существования в Азии или Египте. Но однажды на афинской площади Сократ открыл разум...

Вряд ли стоит всерьез вести разговор об обязанностях совре­менного человека, не отдавая себе отчета в значимости совершен­ного Сократом открытия. Оно является тайным ключом к европей­ской истории, без которого наше прошлое и настоящее остаются непонятными иероглифами.

Размышляли и до Сократа; собственно говоря, в размышлени­ях прошли два века мира эллинов. Для открытия чего бы то ни было требуется, чтобы оно уже существовало. Парменид и Герак­лит размышляли, сами того не ведая. Сократ первым дал себе; отчет в том, что разум — это новый универсум, более совершен­ный, превосходящий тот, который мы спонтанно обнаруживаем вокруг нас. Видимые и осязаемые вещи непрестанно изменяются*

26

появляются и чахнут, превращаются друг в друга: белое чернеет, вода испаряется, человек умирает; кажущееся большим по отно­шению к одной вещи оказывается малым в сравнении с другой. То же самое происходит и во внутреннем мире человека: желания и стремления меняются и вступают в противоречия; уменьшаясь, боль становится удовольствием, а удовольствие, повторяясь, дела­ется скукой или страданием. Ни наше окружение, ни наш внут­ренний мир не дают той надежной точки, которая могла бы стать опорой нашему уму. Напротив, чистые понятия, logoi, образуют класс неподвижных сущих, совершенных и точных. Идея белизны не содержит ничего, кроме белого; движение никогда не станет покоем; единица неизменно единица, а двоица всегда двоица. Эти понятия соотносятся без всякой смуты, без колебаний: великое неумолимо отвергает малое, справедливость же заключается в единстве. Действительно, справедливость всегда одна и та же.

Чувство радости, испытанное этими людьми, должно быть ни с чем не сравнимым — они первыми увидели строгие очертания разумных идей, вырисовывающиеся перед их умственным взором. Будь сколь угодно непроницаемыми тела — их не сравнить с не­проницаемостью двух понятий. Тождество, например, оказывает абсолютное сопротивление при попытках смешать его с Различи­ем. Добродетельный человек всегда одновременно более или менее порочен; зато Добродетель всегда свободна от Порока. Чистые понятия поэтому яснее, недвусмысленнее, крепче вещей нашего жизненного окружения, они подчинены точным и неизменным законам.

Энтузиазм, вызванный внезапным открытием этого образцово­го мира в поколении Сократа, дошел до нас в потрясающих диало­гах Платона. Не вызывало сомнений открытие подлинной реаль­ности, в столкновении с которой автоматически дисквалифициро­валась другая реальность, дар нашей спонтанной жизни. Этот опыт принуждал Сократа и его эпоху занять вполне ясную пози­цию, согласно которой миссия человека заключается в замене спонтанного рациональным. Так, в интеллектуальной области ин­дивид должен был подавлять свои спонтанные убеждения, оказы­вающиеся лишь «мнениями»— doxa, и поставить на их место мыс­ли чистого разума, подлинное «знание»—episteme. Точно так же от него требовалось отвергнуть и оставить все естественные жела­ния и склонности в практическом поведении, послушно следуя приказам разума.

Тема времен Сократа заключалась, таким образом, в попытке вытеснить спонтанную жизнь, заменив ее чистым разумом. Но такое предприятие привносило в наше существование дуализм, ибо спонтанность неуничтожима. Можно было сдерживать ее, обуздывая и прикрывая второй жизнью, основанной на механизме рефлексии,— рациональностью. Вопреки Копернику, мы по-преж­нему видим Солнце заходящим на западе, но эта спонтанная оче­видность нашего зрения как бы заключается в скобки и остается без последствий. На нее налагается рефлексивное убеждение, пре­

27

доставленное нам чистым разумом астронома. Сократизм, или ра­ционализм, порождает тем самым двойную жизнь, в которой тог чем мы не являемся спонтанно — чистый разум,— подменяет то, что мы поистине собой представляем,— спонтанность. В этом смысл сократовской иронии. Ибо ироническим является любое действие, которым мы ставим на место первичного движения дру­гое, вторичное, и вместо того, чтобы говорить то, что думаем, мы притворяемся, будто думаем то, что говорим.

Рационализм — это гигантская попытка иронизировать над спонтанной жизнью, смотря на нее с точки зрения чистого разума.

Насколько это возможно? Самодостаточен ли разум? Способен ли он вытеснить всю остальную, иррациональную жизнь, и жить сам по себе? Конечно, в то время ответа на этот вопрос не былог требовалось осуществить этот грандиозный эксперимент. Были открыты лишь очертания берегов разума, но еще не были извест­ны ни их протяженность, ни весь континент. Потребовались века и века фанатичного рационалистического поиска. Каждое новое- открытие чистых идей увеличивало веру в неограниченные воз­можности новообретенного мира. В последние века Греции был начат безмерный труд. Едва унялась волна германского наше- ствия, как искра сократовского рационализма занялась в рождаю­щихся душах Франции, Италии, Англии, Германии, Испании. Не­сколько столетий спустя, в промежутке между Возрождением и 1700 г., конструируются великие рационалистические системы. Чистый разум занимает в них обширнейшие территории. Была время, когда у людей могла возникнуть иллюзия, будто сбываются надежды Сократа и вся жизнь подчиняется принципам чистого интеллекта.

Но по мере овладения универсумом рационального, уже на другой день после триумфальных систематизаций — Декарта, Спи­нозы, Лейбница,— к удивлению, обнаружилась ограниченность его территории. С 1700 г. сам рационализм начинает уже откры­вать не новые разумные основания, но границы разума, его по- граничье с бесконечным пространством иррационального21. На­ступает век философской критики, брызги могучих воли которого достигают и последнего столетия, чтобы в наши дни окончательно* установить эти границы.

Сегодня мы ясно видим, в чем состояла ошибка — пусть плодо­творная— Сократа и последующих веков. Чистому разуму не под­менить жизни: культура абстрактного интеллекта не является некой самодостаточной жизнью, способной вытеснить жизнь спон­танную. Это лишь небольшой островок в море Первичной dieизнен- ности. Нё имея ни малейшей возможности заменить ее, чистый разум должен на нее опираться, получать от жизни питательные соки подобно тому, как каждый член организма живет жизнью целого.

Данная стадия европейской эволюции совпадает с жизнью нашего поколения. Совершив долгое путешествие по кругу, тер­мины, относящиеся к этой проблеме, теперь, кажется, переверну-

28

будто такого рода попытки уже не раз предпринимались; более того, будто жизненная точка зрения для человека естественна и изначальна. Какая еще имелась у дикаря, у человека до культуры?

И все же это не так. Дикарь не упорядочивал вселенной — пи внешней, ни внутренней — с точки зрепия жизпи. Принятие точки зрения предполагает созерцательную, теоретическую, рацио­нальную установку. Вместо «точка зрения» мы могли бы сказать «принцип». Но биологической спонтанности, простому прожива­нию жизни нет ничего более чуждого, чем поиск принципа, из коего выводились бы наши мышление и действия. Выбор точки зрения — это первоначальный акт культуры. Поэтому императив витализма, вздымающийся над судьбою новых людей, не имеет ничего общего с возвращением к первобытному стилю существо­вания.

Речь идет о новой направленности культуры. Речь идет об освящении жизпи, являвшейся до сих пор лишь ничтожным фак­том, как бы космической случайностью, о возведении ее в принцип и в право. Восстановление жизни в ее правах вряд ли покажется удивительным, но ранее жизнь возводила в принцип самые раз­личные сущие и никогда не пыталась сама сделаться принципом. Она жила для религии, для науки, для морали, для экономики; вплоть до того, что прислуживала фантазии искусства или на­слаждения. Единственное, что она не пробовала делать,— созна­тельно жить ради жизни. По счастью, это происходило в большей или меньшей мере всегда, но не осознанно. Стоило человеку осо­знать это, как он испытывал стыд, чувствовал странные угрызе­ния совести.

Этот феномен человеческой истории слишком удивителен, что- -5ы не поразмышлять о нем.

Причина возведения какого-либо сущего в достоинство прин­ципа состоит в том, что мы обнаруживаем в нем высшую ценность. Поскольку оно нам кажется более ценным, чем другие вещи, мы предпочитаем его и подчиняем ему все остальные. Помимо реаль­ных элементов, объект обладает и рядом ирреальных — составля­ющих его ценность. Холст, линии, цвета, формы представляют собой реальные ингредиенты картины; красота, гармония, изяще­ство, простота являются ее ценностями. Вещь — это не ценность, юна имеет ценность, является ценной. И эти пребывающие в вещах ценности суть ирреальные качества. Видны линии картины, а не ^е красота; прекрасное «чувствуется», оценивается. По отноше­нию к ценностям оценка — то же, что видение по отношению к цветам, слух — к звукам.

Каждый объект, таким образом, ведет как бы двойное суще­ствование. С одной стороны, это структура реальных качеств, доступных нашему восприятию; с другой — это структура цеппо- стей, которые предстают лишь перед пашей способностью оцени­вать. Есть прогрессирующий опыт свойств вещей — мы обнаружи­ваем сегодня такие их стороны и детали, которых не видели вче­

30

ра,— и есть также опыт восприятия ценностей, постепенное их: обнаружение, возрастающая тонкость оценки. Два вида опыта,, чувственный и оценочный, движутся независимо друг от друга- Иногда вещь полностью известна нам своими реальными элемен­тами, однако мы слепы к ее ценности. Более двух веков на стенах гостиных, церквей и галерей висели картины Эль Греко, но вплоть до второй половины прошлого века их специфические ценности н& обнаруживались. Неожиданно то, что ранее казалось дефектом, открылось в своих высших эстетических качествах. Оценивающая способность, позволяющая нам «видеть» ценности, полностью отличается, таким образом, от чувственной или интеллектуальной остроты зрения. Есть гении оценки, как есть и гении в области мышления. Покорно снеся пощечину, Иисус открыл смирение^ обогатив новой ценностью наш опыт оценки. Точно так же до Ма­не никто не обращал внимания на очарование, каковым обладает тривиальное обстоятельство — обволакивающее вещи легкое све­чение воздуха. Красотою plain-air * определенно обогатился пере­чень эстетических ценностей.

Произведя еще небольшой апализ природы ценностей, мы об­наружим нацеленность их некоторыми чертами, чуждыми реаль­ным качествам. Так, для ценностей существен положительный или отрицательный характер — среднего не дано. Справедливость есть позитивная ценность; заметить ее и оценить — это одно и то же. Несправедливость, напротив, хотя и ценность, по негативная, и на­ше восприятие заключается в отрицательной оценке. Всякая по­ложительная ценность, кроме того, всегда выше, равна или ниже других ценностей. Когда мы ясно видим любые две ценности, та одна ваметно возвышается над другой, превосходит ее; каждая относится к различным категориям. Элегантность костюма требу­ет нашей оценки, будучи позитивной ценностью. Но если мы срав­ним ее с честным характером, то, не теряя своего качества— быть ценным,— она приобретает подчиненный характер. Честность ценима выше элегантпости, является более высокой ценностью. Мы ценим поэтому и то и другое, но предпочитаем одно другому. Эта достаточно странная деятельность нашего духа, именуемая «предпочтением», открывает нам, что ценности образуют строгую* иерархию устойчивых и неподвижных категорий. Мы всякий ра» можем ошибиться в наших предпочтениях, поставив низкое выше высокого, так же как нам случается ошибаться в подсчетах, что» вовсе не отменяет строгой истинности мира чисел. Когда оши­бочность предпочтений делается конститутивной для индивида,, эпохи, народа, когда перестановка низкого на место высокого ста­новится привычной, подрывая тем самым объективный порядок ценностей, то речь идет об извращении, болезни оценочной спо­собности.

Эти краткие заметки о мире ценностей были необходимы дл» понимания того факта, что доныне жизнь не освящалась как

* Свежий воздух (фр.).

S1