Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Ортега-и-Гассет X. - Что такое философия (Мысли...docx
Скачиваний:
6
Добавлен:
23.11.2019
Размер:
1.35 Mб
Скачать

или иной приход). Однако, хотим мы того или нет, очевидно, что биение жизни у Наполеона достигало вершин человеческой организации, что он был, по словам Ницше, «дугой максималь­ного напряжения». Ум измеряется не только культурной и объ­ективной ценностью истины; если посмотреть на него как на чистый атрибут жизии, то его добродетель называется уме­лостью. Точно так же мы ценим лошадь за быстроту, исполь­зуемую нами для того, чтобы скорее прибыть в определенное место.

Без сомнения, античная жизнь была не столь уж проникнута сверхжизненными ценностями — религиозными или культурны­ми — в сравпении с христианской или ее современным насле­дием. Добрый грек или римлянин были куда ближе зоологиче­ской наготе, нежели христианин или «прогрессист» наших дней. Тем не менее Св. Августин, живший долгое время язычником и смотревший на мир «античными» глазами, не смог избежать вы­сокой оценки животных ценностей Греции и Рима. В свете но­вой веры это безбожное существовапие должно было казаться ему пичтожным и пустым. Но жизненная грация язычества столь очевидно утверждала себя перед его взором, что он выра­зил ее двусмысленной фразой: virtutes ethnicorum splendida vitia («Добродетели язычников суть блестящие пороки»)14*. Пороки? Значит, пегативные ценности. Блестящие? Следовательно, пози­тивные. Самое большее, что досталось жизни,— ее противоречи­вая оценка. Захватывающая грация жизпи навязывает свою во­лю нашему мироощущению; одновременно мы отдаем себе отчет и в ее греховности. Почему же мы не называем грехом свет Солнца, но думаем так о блеске жизни, хотя она до саАмых бор­тов нагружена ценностями, подобно судам, плывшим из Офира 31 с грузом жемчуга? Победить это застарелое лицемерие по отно­шению к жизии,— вот, пожалуй, высокая миссия нашего времени.

  1. Новые симптомы

Открытие имманентных жизни ценностей, совершенное Гёте и Ницше (несмотря на чрезмерно зоологический язык последнего) было гениальным предвидением будущего, событием огромного значения — открытием этих ценностей мироощущением целой энохи. Провиденная, возвещенная гениальными авгурами эпоха наступила — это наша эпоха.

Тщетны усилия тех, кто отводит глаза от тяжкого кризиса, ставшего на пути западной истории. Симптомы слишком очевид­ны, и тот, кто упрямо их отрицает, не может не чувствовать их собственным сердцем. Постепенно распространяется, захватывая

и* Как известно, в его трудах не оайти этой формулы, но она с древ* них времен приписывается Августину, и все его творчество является ее парафразой, См,: Mausbach. Die Ethik Augustinus *°,

40

neo большие пространства европейского общества, странный фе­номен, который можно было бы назвать «жизненной дезориен­тацией».

Мы ориентируемся, когда у нас пет ни малейших сомнений, где север, и где юг, последние пределы, идеальные мушки для прицела наших действий и движений. Жизнь по существу свое­му есть действие и движение, а потому система целей, по кото­рым мы выстреливаем наши действия или ведем наступление, представляет собой составную часть живого организма. Предме­ты, к которым стремятся, предметы верования, почитания и пре­клонения творятся нашими органическими потенциями вокруг пашей индивидуальности. Они составляют как бы неразрывно снизанную с нашим телом и душой биологическую оболочку. Наша жизнь — это функция нашего окружения, которое, в свою очередь, зависит от нашего мироощущения. Различны «миры» паука, тигра, человека. «Мир» азиата отличается от «миров» со­кратовского грека или нашего современника.

Иначе говоря, вместе с эволюцией живого существа изменя­ется и его среда — в первую очередь меняется перспектива ви­дения окружающих предметов. Представим себе переходпый мо­мент: великие цели, еще вчера придававшие четкие контуры на­шему пейзажу, утратили свой блеск, свою притягательность, ав­торитет, но еще не достигли совершенной очевидности и доста­точной силы те, что должны их заменить. В эту пору пейзаж как бы теряет отчетливость, колеблется, содрогается вокруг субъекта. Становятся неуверенными его шаги, поскольку поко­леблены или стерты опорные цели; сами пути ускользают, вы­рываются из-под наших подошв.

Такова ситуация, в которой находится сегодня европейское существование. Система ценностей европейца, дисциплинировав­шая его деятельность тридцать лет назад, утратила очевидность, притягательность, силу императива. Человек Запада претерпева­ет полную дезориентацию, ибо он утратил путеводные звезды своей жизни.

Уточним, что еще тридцать лет назад подавляющее большин­ство европейского человечества жило ради культуры. Наука, ис­кусство, справедливость казались самодостаточными,— надев их па себя, жизиь довольствовалась предоставленными ей правами. Она не ставила под сомнение высокий престиж этих одеяний. Конечно, индивид мог бы от них отделаться и посвятить себя иным интересам, помельче; но он отдавал себе отчет в том, что тем самым он вольничал, поддавался кацризу. Оправдание же его существования культурой сохранялось неизменпым. Он чув­ствовал, что в любой момент может вернуться к канонической и надежной форме жизни. Точно так же в Европе христианских иремен грешник видел свою неправедную жизнь мятущейся на поверхности тех глубин его души, где царила живая вера в за­кон божий.

41

На границе XIX в. с нашим политик так же находил искрен­ний отзвук в душе своей аудитории, провозглашая в парламенте «социальную справедливость», «общественные свободы» и «на­родный суверенитет»; так же как и тот, кто священнодействовал ¡по поводу «человечности искусства». Сегодня нет ничего подоб­ного. Но почему, разве мы перестали верить в эти великие предметы? Разве пас не интересуют справедливость, наука, ис­кусство?

Ответ очевиден: да, мы продолжаем в них верить, но ьерим иначе, как бы с иной дистанции. Возможно, лучше всего новое мироощущение проясняется на примере молодого искусства. Уди­вительна одновременность, с какой в разных западных странах новое поколение стало творить музыку, живопись, поэзию, кото­рые выводят из себя людей старших поколений. Даже зрелые личности, настроенные доброжелательно, не принимают нового искусства по той простой причине, что не способны его понять. Дело не в том, что оно кажется им лучше или хуже,— оно по­просту не кажется им искусством. Потому они искренне верят, что речь идет о гигантском фарсе, которому потворствуют во всей Европе и в Америке.

Это несомненное разделение на старых и молодых по отно­шению к современному искусству нетрудно объяснить. На пред­шествующих стадиях эволюции искусства изменения стиля, ино­гда глубинные (вспомните о выступлении романтизма против неоклассических вкусов), всегда ограничивались сменой эстети­ческих объектов. Предпочитаемые формы прекрасного в каждый момент были разными, но при всех изменениях предмета искус­ства оставалась неизменной позиция субъекта, его дистанция по отношению к этому предмету. Значительно более радикальную трансформацию осуществляет поколение, начинающее жить се­годня. Молодое искусство отличается от традиционного не столь­ко по предмету, сколько коренным изменением установок субъ­екта. Общий симптом нового стиля, заметный по самым много­образным своим направлениям,— это вытеснение искусства из области жизненно «серьезного». Искусство перестает быть цент­ром жизненного притяжения. Полностью искоренены его полу- религиозный характер, возвышенная патетика эстетического чув­ства последних двух веков. Стоит принять искусство всерьез, и оно превращается для чувственности новых людей в любитель­ское богословие, неискусство. Всерьез мы принимаем то, что со­ставляет ось нашего существования; искусство же неспособно вынести груз нашей жизни. Замыслив это, оно терпит крах, ут-. рачивая при этом всю свою грациозность. Напротив, если мы потесним эстетическое, переместив его из центра нашего сущест­вования на периферию, если мы примем его не всерьез, а таким,! как оно есть,—как забаву, игру, развлечение, то произведение искусства обретет все свое трепетное очарование.

Взаимонепонимание между старыми и молодыми, царящее в встетике, слишком велико, чтобы его можно было поправить.

42